Неточные совпадения
— А чего такого? На здоровье! Куда спешить? На свидание, что ли? Все время теперь наше. Я уж часа три тебя жду; раза два заходил, ты спал. К Зосимову два раза наведывался: нет
дома, да и только! Да ничего, придет!.. По своим делишкам тоже отлучался. Я ведь сегодня переехал, совсем переехал, с
дядей. У меня ведь теперь
дядя… Ну да к черту, за дело!.. Давай сюда узел, Настенька. Вот мы сейчас… А как, брат, себя чувствуешь?
А, знаю, помню, слышал,
Как мне не знать? примерный случай вышел;
Его в безумные упрятал дядя-плут…
Схватили, в желтый
дом, и на́ цепь посадили.
Дядя Яков действительно вел себя не совсем обычно. Он не заходил в
дом, здоровался с Климом рассеянно и как с незнакомым; он шагал по двору, как по улице, и, высоко подняв голову, выпятив кадык, украшенный седой щетиной, смотрел в окна глазами чужого. Выходил он из флигеля почти всегда в полдень, в жаркие часы, возвращался к вечеру, задумчиво склонив голову, сунув руки в карманы толстых брюк цвета верблюжьей шерсти.
Прейс молчал, бесшумно барабаня пальцами по столу. Он был вообще малоречив
дома, высказывался неопределенно и не напоминал того умелого и уверенного оратора, каким Самгин привык видеть его у
дяди Хрисанфа и в университете, спорящим с Маракуевым.
Дома, устало раздеваясь и с досадой думая, что сейчас надо будет рассказывать Варваре о манифестации, Самгин услышал в столовой звон чайных ложек, глуховатое воркованье Кумова и затем иронический вопрос
дяди Миши...
Дома Клим сообщил матери о том, что возвращается
дядя, она молча и вопросительно взглянула на Варавку, а тот, наклонив голову над тарелкой, равнодушно сказал...
Его определил, сначала в военную, потом в статскую службу, опекун, он же и двоюродный
дядя, затем прежде всего, чтоб сбыть всякую ответственность и упрек за небрежность в этом отношении, потом затем, зачем все посылают молодых людей в Петербург: чтоб не сидели праздно
дома, «не баловались, не били баклуш» и т. п., — это цель отрицательная.
В
доме какая радость и мир жили! Чего там не было? Комнатки маленькие, но уютные, с старинной, взятой из большого
дома мебелью дедов,
дядей, и с улыбавшимися портретами отца и матери Райского, и также родителей двух оставшихся на руках у Бережковой девочек-малюток.
Татьяна даже не хотела переселиться к нам в
дом и продолжала жить у своей сестры, вместе с Асей. В детстве я видывал Татьяну только по праздникам, в церкви. Повязанная темным платком, с желтой шалью на плечах, она становилась в толпе, возле окна, — ее строгий профиль четко вырезывался на прозрачном стекле, — и смиренно и важно молилась, кланяясь низко, по-старинному. Когда
дядя увез меня, Асе было всего два года, а на девятом году она лишилась матери.
Приехало целых четыре штатских генерала, которых и усадили вместе за карты (говорили, что они так вчетвером и ездили по
домам на балы);
дядя пригласил целую кучу молодых людей; между танцующими мелькнули даже два гвардейца, о которых матушка так-таки и не допыталась узнать, кто они таковы.
Проходит еще три дня; сестрица продолжает «блажить», но так как матушка решилась молчать, то в
доме царствует относительная тишина. На четвертый день утром она едет проститься с дедушкой и с
дядей и объясняет им причину своего внезапного отъезда. Родные одобряют ее. Возвратившись, она перед обедом заходит к отцу и объявляет, что завтра с утра уезжает в Малиновец с дочерью, а за ним и за прочими вышлет лошадей через неделю.
В апреле 1876 года я встретил моего товарища по сцене — певца Петрушу Молодцова (пел Торопку в Большом театре, а потом служил со мной в Тамбове). Он затащил меня в гости к своему
дяде в этот серый
дом с палисадником, в котором бродила коза и играли два гимназистика-приготовишки.
«Среды» Шмаровина были демократичны. Каждый художник, состоявший членом «среды», чувствовал себя здесь как
дома, равно как и гости. Они пили и ели на свой счет, а хозяин
дома, «
дядя Володя», был, так сказать, только организатором и директором-распорядителем.
Я вскочил на печь, забился в угол, а в
доме снова началась суетня, как на пожаре; волною бился в потолок и стены размеренный, всё более громкий, надсадный вой. Ошалело бегали дед и
дядя, кричала бабушка, выгоняя их куда-то; Григорий грохотал дровами, набивая их в печь, наливал воду в чугуны и ходил по кухне, качая головою, точно астраханский верблюд.
Это меня смущало: трудно было признать, что в
доме всё хорошо; мне казалось, в нем живется хуже и хуже. Однажды, проходя мимо двери в комнату
дяди Михаила, я видел, как тетка Наталья, вся в белом, прижав руки ко груди, металась по комнате, вскрикивая негромко, но страшно...
Обыкновенно
дядя Михайло являлся вечером и всю ночь держал
дом в осаде, жителей его в трепете; иногда с ним приходило двое-трое помощников, отбойных кунавинских мещан; они забирались из оврага в сад и хлопотали там во всю ширь пьяной фантазии, выдергивая кусты малины и смородины; однажды они разнесли баню, переломав в ней всё, что можно было сломать: полок, скамьи, котлы для воды, а печь разметали, выломали несколько половиц, сорвали дверь, раму.
Полковник крякнул на весь
дом, повернулся, как деревянный столб, и ушел, а меня, через некоторое время, выбросило на двор, в телегу
дяди Петра.
В другой раз
дядя, вооруженный толстым колом, ломился со двора в сени
дома, стоя на ступенях черного крыльца и разбивая дверь, а за дверью его ждали дедушка, с палкой в руках, двое постояльцев, с каким-то дрекольем, и жена кабатчика, высокая женщина, со скалкой; сзади их топталась бабушка, умоляя...
И вот, каждый раз, когда на улице бухали выстрелы,
дядя Петр — если был
дома — поспешно натягивал на сивую голову праздничный выгоревший картуз с большим козырьком и торопливо бежал за ворота.
Полежав немного,
дядя приподнимается, весь оборванный, лохматый, берет булыжник и мечет его в ворота; раздается гулкий удар, точно по дну бочки. Из кабака лезут темные люди, орут, храпят, размахивают руками; из окон
домов высовываются человечьи головы, — улица оживает, смеется, кричит. Всё это тоже как сказка, любопытная, но неприятная, пугающая.
К весне
дядья разделились; Яков остался в городе, Михаил уехал за реку, а дед купил себе большой интересный
дом на Полевой улице, с кабаком в нижнем каменном этаже, с маленькой уютной комнаткой на чердаке и садом, который опускался в овраг, густо ощетинившийся голыми прутьями ивняка.
Перестали занимать меня и речи деда, всё более сухие, ворчливые, охающие. Он начал часто ссориться с бабушкой, выгонял ее из
дома, она уходила то к
дяде Якову, то — к Михаилу. Иногда она не возвращалась домой по нескольку дней, дед сам стряпал, обжигал себе руки, выл, ругался, колотил посуду и заметно становился жаден.
Никто в
доме не любил Хорошее Дело; все говорили о нем посмеиваясь; веселая жена военного звала его «меловой нос»,
дядя Петр — аптекарем и колдуном, дед — чернокнижником, фармазоном.
Нет,
дома было лучше, чем на улице. Особенно хороши были часы после обеда, когда дед уезжал в мастерскую
дяди Якова, а бабушка, сидя у окна, рассказывала мне интересные сказки, истории, говорила про отца моего.
Вот он,
дядя Михаил; он выглядывает из переулка, из-за угла серого
дома; нахлобучил картуз на уши, и они оттопырились, торчат.
Присутствие в
доме слепого мальчика постепенно и нечувствительно дало деятельной мысли изувеченного бойца другое направление. Он все так же просиживал целые часы, дымя трубкой, но в глазах, вместо глубокой и тупой боли, виднелось теперь вдумчивое выражение заинтересованного наблюдателя. И чем более присматривался
дядя Максим, тем чаще хмурились его густые брови, и он все усиленнее пыхтел своею трубкой. Наконец однажды он решился на вмешательство.
К разговаривавшим подошел казачок Тишка, приходившийся Никитичу племянником. Он страшно запыхался, потому что бежал из господского
дома во весь дух, чтобы сообщить
дяде последние новости, но, увидев сидевшего на скамейке Самоварника, понял, что напрасно торопился.
Обстановка Пушкина в отцовском
доме и у
дяди, в кругу литераторов, помимо природных его дарований, ускорила его образование, но нисколько не сделала его заносчивым — признак доброй почвы.
Довольно богатая сирота, она, выйдя из института, очутилась в
доме своего опекуна и
дяди: прожила там с полгода и совершенно несмыслимо вышла замуж за корнета Калистратова, которому приглянулась на корейской ярмарке и которому была очень удобна для поправления его до крайности расстроенного состояния.
Не дождавшись еще отставки, отец и мать совершенно собрались к переезду в Багрово. Вытребовали оттуда лошадей и отправили вперед большой обоз с разными вещами. Распростились со всеми в городе и, видя, что отставка все еще не приходит, решились ее не дожидаться. Губернатор дал отцу отпуск, в продолжение которого должно было выйти увольнение от службы;
дяди остались жить в нашем
доме: им поручили продать его.
К обеду приехали бабушка, тетушка и
дяди; накануне весь
дом был вымыт, печи жарко истоплены, и в
доме стало тепло, кроме залы, в которую, впрочем, никто и не входил до девяти ден.
Матери и отцу моему, видно, нравилось такое чтение, потому что они заставляли меня декламировать при гостях, которых собиралось у нас в
доме гораздо менее, чем в прошедшую зиму:
дяди мои были в полку, а некоторые из самых коротких знакомых куда-то разъехались.
Это были: старушка Мертваго и двое ее сыновей — Дмитрий Борисович и Степан Борисович Мертваго, Чичаговы, Княжевичи, у которых двое сыновей были почти одних лет со мною, Воецкая, которую я особенно любил за то, что ее звали так же как и мою мать, Софьей Николавной, и сестрица ее, девушка Пекарская; из военных всех чаще бывали у нас генерал Мансуров с женою и двумя дочерьми, генерал граф Ланжерон и полковник Л. Н. Энгельгардт; полковой же адъютант Волков и другой офицер Христофович, которые были дружны с моими
дядями, бывали у нас каждый день; доктор Авенариус — также: это был давнишний друг нашего
дома.
Судьба, разлучившая их пять лет тому назад, снова соединила их в бабушкином
доме, но положила преграду их взаимной любви в лице Николая (родного
дяди Маши), не хотевшего и слышать о замужестве своей племянницы с Васильем, которого он называл человеком несообразным и необузданным.
Паша припомнил, что
дом этот походил на тот домик, который он видел у
дяди на рисунке, когда гостил у него в старом еще
доме.
Сижу я
дома, а меня словно лихоманка ломает: то озноб, то жарынь всего прошибает; то зуб с зубом сомкнуть не могу, то весь так и горю горма. Целую Ночь надо мной баба промаялась, ни-ни, ни одной минуточки не сыпал. На другой день, раным-ранехонько, шасть ко мне
дядя Федот в избу.
Выше я сказал, что он напомнит
дяде Семену о существовании заброшенного тележного рыдвана, но одновременно с этим он прочтет
дяде Авдею наставление, что вести на базар последнюю животину — значит окончательно разорить
дом, что можно потерпеть, оборотиться и т. д. Вообще, где следует, он нажмет, а где следует, и отдохнуть даст. Дать мужику без резону потачку — он нос задерет; но, с другой стороны, дать захудалому отдохнуть — он и опять исподволь обрастет. И опять его стриги, сколько хочется.
— Стола я
дома не держу, а трактиры теперь заперты, — продолжал
дядя.
В то утро, которое я буду теперь описывать, в хаотическом
доме было несколько потише, потому что старуха, как и заранее предполагала, уехала с двумя младшими дочерьми на панихиду по муже, а Людмила, сказавшись больной, сидела в своей комнате с Ченцовым: он прямо от
дяди проехал к Рыжовым. Дверь в комнату была несколько притворена. Но прибыл Антип Ильич и вошел в совершенно пустую переднюю. Он кашлянул раз, два; наконец к нему выглянула одна из горничных.
Не видаясь более с
дядей и не осмеливаясь даже писать ему, он последнюю зиму, дожив, как говорится, до моту, что ни хлеба, ни табаку, сделал, полупьяный, предложение Катрин, такой же полупьяный обвенчался с нею и совершенно уже пьяный выкрал ее из родительского
дома.
Около семи часов
дом начинал вновь пробуждаться. Слышались приготовления к предстоящему чаю, а наконец раздавался и голос Порфирия Владимирыча.
Дядя и племянница садились у чайного стола, разменивались замечаниями о проходящем дне, но так как содержание этого дня было скудное, то и разговор оказывался скудный же. Напившись чаю и выполнив обряд родственного целования на сон грядущий, Иудушка окончательно заползал в свою нору, а Аннинька отправлялась в комнату к Евпраксеюшке и играла с ней в мельники.
Дома, разморённый угнетающей жарою, разделся до нижнего белья, лёг на пол, чувствуя себя обиженным, отвергнутым, больным, а перед глазами, поминутно меняясь, стояло лицо
дяди Марка, задумчивое, сконфуженное и чужое, как лицо попадьи.
Дядя Марк пришёл через два дня утром, и показалось, как будто в
доме выставили рамы, а все комнаты налились бодрым весенним воздухом. Он сразу же остановился перед Шакиром, разглядел его серое лицо с коротко подстриженными седыми усами и ровной густой бородкой и вдруг заговорил с ним по-татарски. Шакир как будто даже испугался, изумлённо вскинул вверх брови, открыл рот, точно задохнувшись, и, обнажая обломки чёрных, выкрошившихся зубов, стал смеяться взвизгивающим, радостным смехом.
— Ах, Видоплясов, Видоплясов! что мне с тобой делать? — сказал с сокрушением
дядя. — Ну, какие тебе могут быть обиды? Ведь ты просто с ума сойдешь, в желтом
доме жизнь кончишь!
Обноскин громко захохотал, опрокинувшись на спинку кресла; его маменька улыбнулась; как-то особенно гадко захихикала и девица Перепелицына, захохотала и Татьяна Ивановна, не зная чему, и даже забила в ладоши, — словом, я видел ясно, что
дядю в его же
доме считали ровно ни во что. Сашенька, злобно сверкая глазками, пристально смотрела на Обноскина. Гувернантка покраснела и потупилась.
Дядя удивился.
И что за странную роль играет сам
дядя здесь, в своем собственном
доме?
Едва только произнес Фома последнее слово, как
дядя схватил его за плечи, повернул, как соломинку, и с силою бросил его на стеклянную дверь, ведшую из кабинета во двор
дома. Удар был так силен, что притворенные двери растворились настежь, и Фома, слетев кубарем по семи каменным ступенькам, растянулся на дворе. Разбитые стекла с дребезгом разлетелись по ступеням крыльца.
Дядя быстро вышел из комнаты и поворотил в сад, а не к
дому. Я следил за ним из окна.
Впрочем, и тут она нашла предлог обвинить моего бедного
дядю, уверяя, что идет замуж, единственно чтоб иметь убежище на старости лет, в чем отказывает ей непочтительный эгоист, ее сын, задумав непростительную дерзость: завестись своим
домом.
Представьте же себе теперь вдруг воцарившуюся в его тихом
доме капризную, выживавшую из ума идиотку неразлучно с другим идиотом — ее идолом, боявшуюся до сих пор только своего генерала, а теперь уже ничего не боявшуюся и ощутившую даже потребность вознаградить себя за все прошлое, — идиотку, перед которой
дядя считал своею обязанностью благоговеть уже потому только, что она была мать его.